*1*
В двадцатых числах сентября, когда в кронах деревьев на месте плодов и семян распустилась желтая осень, Михаил получил повестку в военкомат.
Это означало, что скоро ему предстоит умереть. На новой войне было убито уже две тысячи человек, может, гораздо больше, и теперь пришел его черед быть убитым. Ему было страшно умирать. Еще недавно этого страха не было и в помине, а теперь вот стало страшно невмоготу: несмотря на продолжавшие стоять теплые дни, душа и руки стыли, тело бил нервный озноб, а с лица не сходила неизбывная печаль. Кто его знает, кто был виноват в этом непреодолимом страхе смерти. Первое, что приходило Михаилу на ум, – новости. Да, они виноваты. Ведь большая часть новостей была о войне. Об убитых мгновенно и сгоревших заживо, о подорвавшихся на мине и угодивших под артобстрел, о замученных пытками и расстрелянных, о скончавшихся уже в госпиталях и вдали от линии фронта от ран и увечий…
Свежие могилы на городском кладбище – их стало заметно больше. Это было старое кладбище с дореволюционными надгробиями и крестами. Здесь, неподалеку от входа, у Михаила была похоронена прабабушка. Бывая на ее могиле, Михаилу теперь приходилось ходить мимо могил воинов, погибших на новой войне. Когда он украдкой поглядывал на холмики земли, над которыми возвышались полиэтиленовые портреты уже неживых парней, его охватывал страх. Страх за свою жизнь. Он отказывался верить, что под теми земляными насыпями лежат молодые мужчины, некоторых из которых он даже знал лично. Малодушие, трусость и прочие отвратительные черты вдруг вылезли из Михаила наружу и напоказ.
Михаил не осуждал себя, не бичевал, с болезненной растерянностью он словно со стороны наблюдал за своим падением. Он готов был признать себя трусом, слабаком, кем угодно, но ни за что не согласился бы с участью отца, у которого вдруг отобрали возможность любить детей. «Мишина любовь к детям», — такими словами Мари начинала разговоры с подругами, если о сексе все уже было сказано. «Твой муж сентиментальный?» – спрашивали у Мари. «Не знаю. Мне кажется, он женился на мне только из-за наших детей». Михаил никогда не слышал этих разговоров – в это время он был с детьми. В эти минуты он затихал, стыдясь признаться себе в своем бессилии перед любовью к детям.
Ах, эта жизнь! Будь она… Оставайся жизнь и впредь такой же, он ничего против не имеет, но почему же так стыдно, почему любовь к детям в самом конце списка? Того самого списка, в который Михаил включил вероятные причины своего страха перед смертью. Смертью на войне.
Да, он очень любил своих детей. Особенно Семена. Почему-то принято считать, что родители больше любят младших детей, но Михаил вопреки принятому сильней любил старшего. Не мог и не хотел искать тому объяснения.
Пик любви к старшему сыну совпал с тем коротким периодом, когда Михаил был безработным. Коротким не потому, что он нашел наконец работу, а потому, что его призвали в армию.
Это и вправду длилось недолго, словно счастье, – непутевое время, когда он был безработным. Каких-то семнадцать дней. В городе, сутки напролет содрогавшемся от артиллерийской канонады, закрылись предприятия, угасла торговля, люди начали по одиночке, семьями и целыми домами уезжать из города, и услугами такси стали пользоваться все реже. В безобидной таксистской шапочке горожане углядели знаки фатума: белое – черное, белое – черное… Вдруг сядешь в такси, и тебе выпадет черное. Кто знает тогда, куда завезет тебя случай… Вот и стали люди суеверными, научились обходиться без такси – и лишили Михаила работы.
А он тому и рад. Денег в кармане ни гроша, Мари глядит на него исподлобья, дети притихли и даже чуточку постарели, а он – рад. Чему рад, толком еще не разобрал, разве что времени для любви стало больше. Словно еще совсем недавно он был рекой, загнанной в узкое русло, и река эта за годы успела притомиться и обмелеть. Но однажды расчистили русло реки, подняли со дна много разного мусора и полезных вещей тоже много убрали, и как только это случилось, почувствовал Михаил, как его понесло вперед – забурлила вдруг, сорвалась с места, потекла вольно, обретя свободу, вода. Ощутил тогда Михаил в себе прилив новых, давно не испытанных сил… и растерялся-потупился, не готовый к нежданной свободе, не способный решить, на кого первого излить свою любовь.
Так вышло, что он выбрал Семена – не Мари и не маленького Тиму, а старшего сына.
Поначалу Михаил не играл с ним, а проводил время, как с взрослым, – вдруг вытащил наружу из своей скупой, сухой памяти ворох старых, но на удивление не потускневших, не утративших былых красок воспоминаний, рассказывал о своем детстве, смеясь и жестикулируя, все больше заводясь, иногда даже пускал слезу, но тут же снова улыбался, брал сына за руку, жадно заглядывал в его глаза – и в тот момент ни о чем не думал, ни о чем не жалел, не раскаивался. Михаил чувствовал, что он стал ближе сыну, понятней ему, и сам лучше понимал Семена. Мальчик с радостью ответил ему взаимностью и доверием и в порыве чувств признался, что хочет быть летчиком.
— Летчиком? – задумчиво переспросил Михаил. Затем так же задумчиво повторил: — Летчиком. Это хорошо, сын, когда есть мечта.
Потом он вспомнил о своей мечте. Однажды, порывшись в кладовке, где хранились банки с консервацией, ненужная домашняя утварь и ящик с инструментами, он вынул на белый свет старый фанерный чемоданчик и поставил его перед Семеном. Внутри чемоданчика оказалось семейство каких-то колбочек, пробирочек и прочих склянок. Там же лежала спиртовая горелка и несколько кубиков сухого спирта, похожих на кусковой сахар. С улыбкой поглядев на сына, не отрывавшего восхищенного взгляда от неожиданного богатства, Михаил соскреб с пола зазевавшийся солнечный зайчик или по чьему-то ротозейству размазанный яичный желток, насыпал золотую пыльцу пробирку, затем поджег спиртовку и поднес к ней пробирку. Сын и отец обмерли в ожидании чуда.
— Семен! Тима! Миша! Обедать! – вдруг требовательно позвала мужчин Мари.
— Иди, — подтолкнул взглядом старшего сына Михаил. – А то мама будет сердиться.
— А ты?
— Я доделаю и догоню.
— Михаил, я не буду звать дважды! – донесся из кухни раздраженный голос жены.
Немного замешкавшись, Михаил присоединился к обедавшим.
— Покажи руку, — попросил он Семена. – Нет, ладонь.
Сын, ни слова не говоря, протянул ему правую ладонь.
— Вот, это то, что у меня получилось.
С этими словами отец вложил в теплую ладонь Семы маленький золотой крестик.
— А мне? – надулся Тима.
— Вот съешь все, я и тебе подарочек сделаю, — улыбнулся Михаил. Потрепав младшенького за вихры, он взялся за ложку.
Мари то ли делала вид, что не замечала явного выбора мужа, то ли, напротив, мигом смекнув, в чем тут дело, затаилась до поры до времени, продолжая быть той же, кем была всегда – женою таксиста. С единственной поправкой – безработного таксиста.
— Ну и как ты теперь будешь кормить семью? – убрав со стола и вымыв посуду, обеспокоенно спросила Мари. Заблаговременно спросила, пока муж окончательно не ушел в депрессию.
— А! – с веселой злостью отмахнулся Михаил. – Что-нибудь нахимичу.
И пошел в детскую, где его уже ждал Сема, которого теперь было не оторвать от неожиданного сокровища – стареньких лабораторных приборов.
Что-нибудь нахимичу, повторила мысленно последние слова мужа Мари. Ей было невдомек, что он задумал. Да, по правде говоря, она и не стремилась разбираться в мужниных делах. Мари верила Михаилу, что он не оставит семью без куска хлеба, как бы тяжело им в жизни ни пришлось, и если понадобится, непременно защитит ее и их мальчиков от недобрых людей. Но не только лишь крепкой верой в мужа объяснялось удивительное спокойствие этой женщины. Ни одной живой душе не дано было знать, что сильней веры в Мари было развито иное, почти не подвластное ее разуму и созвучное больше сердцу чувство. Это чувство, посещавшее ее исключительно в моменты наивысшего душевного подъема или волнения, было сродни внутреннему зрению: Мари обладала таинственной способностью, переданной ей по наследству от ее прадеда, бывшего шаманом в индейском племени оджибве. Благодаря этому дару Мари могла видеть Михаила насквозь – она видела сквозь мужа далеко вперед. Дальше того места, где заканчивалась их улица, дальше домов, за которыми кончался город и начинался другой мир, состоявший из незнакомых полей, перелесков и сел. Ее внутренний взор простирался дальше пути, который за день мог пройти человек, проехать автомобиль и даже пролететь самолет. Она могла заглянуть туда, куда мало кому дано было заглянуть. Таков был дар Мари, способный привести ее из дня сегодняшнего в день завтрашний. Но Мари пользовалась этим даром неохотно и всего несколько раз в жизни, и то под давлением каких-то особых обстоятельств. Казалось, она нарочно пренебрегала своим необыкновенным даром, как иная женщина пренебрегает своей красотой. Оттого, видимо, и пропустила момент, когда Михаил нашел работу. В городе вдруг вспыхнул повальный спрос на самодельные бомбоубежища, и Михаил подвизался их рыть. Никогда ничего не рыл: ни канав, ни погребов, даже огород ни разу не копал – а за бомбоубежища взялся.
Когда он выкопал первый в своей жизни схрон, то, поужинав у заказчика и выпив стакан самогону, принес домой позеленевшую от старости монету. Ее достоинство менялось в зависимости от угла зрения, под которым он смотрел на монету. Потом Михаил раскопал еще какую-то чепуху, потом, роя бомбоубежище под одним ветхим, скрипевшим на разный манер сараем, наткнулся на закопченную керосинку. Он почистил ее, отмыл, а затем заправил керосином, который Мари держала в кладовке наряду с перьями прадеда-шамана, клубничным вареньем и Тиминым самокатом. Михаил поднес спичку – фитили дружно занялись, аппетитно закоптили. На удивление, керосинка оказалась исправной. Очень кстати, удовлетворенно подумал Михаил, будет вместо спиртовки, которую Сема ненароком сломал.
Михаил предпочитал копать по ночам. Говорил, что ночью земля не такая собственница и помещица, как днем, что в полночь она сама отдает то, что днем из нее приходится выбивать ломом. Не сразу, но со временем Мари мало-помалу привыкла к ночным вахтам мужа. Но иногда он пропадал на несколько дней, и тогда Мари, уложив сыновей спать, садилась на кухне, заваривала крепкий чай и, не притронувшись к нему, представляла себе мужа, как он роет схрон, как нелегко дается каждый сантиметр земли, как звезды, сорвавшись с ночных небес, пикируют вниз и превращаются в камни, едва достигнув земли, как у мужа кончаются силы и воздух и остается кругом одна лишь земля, непроходимая, непреодолимая… Разволновавшись, Мари некоторое время взбалтывала ложкой в чашке чаинки, а когда успокаивалась, снова возвращалась к своим чайным видениям – теперь она ясно представляла, как сама решительно роет лаз, перед которым ее муж оказался бессильным… А утром приходил Михаил, усталый, но счастливый, отдавал ей деньги и сбивчиво рассказывал о каких-то чудесах, явившихся ему посреди ночи, клялся, что если б не эти чудеса, он бы и поныне ковырялся в той проклятой земле…
Под конец, буквально за сутки до того невеселого дня, когда ему принесли повестку, Михаил притащил трехлитровую банку с чистой, как слеза, водицей.
— Откуда? – косо глянула на находку Мари. – Расплатились за убежище?
— Неа, — устало мотнул головой муж. – Нашел в земле.
— Так уж и в земле?
— Ну, не то, что в земле. В бочке стояла. Я наткнулся на бочку, когда уже почти выкопал яму…
— Что в банке? – нетерпеливо перебила Мари.
— Не знаю, не открывал.
— Вот и не открывай. Все равно пить не дам.
Пожав плечами, Михаил ушел в детскую, а Мари открыла банку и кинула в нее зеленую монетку – ту самую, чье достоинство зависело от настроения ее владельца и времени суток. Орел или решка, промелькнуло у Мари в голове, но монета замерла на дне банки неприглядной крошечной жабкой. Недовольно хмыкнув, женщина отнесла банку в кладовку и постаралась тут же о ней забыть.
Ночью Михаил тайком прокрался в кладовку, отыскал банку, хотел было отхлебнуть из нее, но, почувствовав подозрительный запах, остерегся пить: пахло явно не самогоном.
— Клей, что ли? Не может быть.
Он капнул из банки себе на ладонь, приложил к ней большой палец другой руки – и не смог его отнять.
— Точно клей! – ужаснулся открытию Михаил. – Ну я и влип.
Он стал лихорадочно искать растворитель красок, нигде не нашел, попытался снова изо всей силы оторвать от ладони палец – опять ничего не вышло, вконец намаявшись, сдался и пошел спать. Так и лег с приклеенным пальцем… А утром спросонья уже обнимал жену той рукой, что вечером, казалось, была безнадежна приклеена. То, что он снова был свободен, его нисколечко не удивило. Скорее всего, здесь не обошлось без магии Мари, но жена в этом ни за что не признается. Так стоит ли тратить время на напрасные расспросы?
Тем же утром у Михаила возникла сумасбродная идея: он поехал в магазин детских товаров и купил с десяток склеиваемых моделей самолетов.
— Зачем мне столько? – растерялся Сема, когда отец высыпал перед ним из пакета груду блестящих коробок.
— Ты же хотел быть летчиком! – Михаил напомнил сыну его же слова. Он сходил в кладовку и принес банку с клеем. – Вот клей. Изучай мировую авиацию, сынок.
— Па, здесь и танки есть, — порывшись в коробках, радостно сообщил сын.
— Вот и здорово! Считай, военная техника у тебя есть. Будет, с чем наступать.
Михаил сам увлекся самолетиками и несколько часов кряду клеил их с сыном. В каждую коробку, помимо инструкции, был вложен листок с портретом и биографией какого-нибудь известного летчика. Наткнувшись на фото Ивана Кожедуба, Михаил аккуратно разгладил его и приклеил над Семиной кроватью.
— Кто это, па? – спросил сын.
— Это – твой знаменитый земляк. Вот с кого надо брать пример, сын, раз ты собрался стать летчиком.
Они еще какое-то время клеили вместе. Вышла целая эскадрилья пластмассовых истребителей и штурмовиков. Один из них, тот, что с большой красной звездой, доверили подержать Тиме. Сложив губы бантиком, Тима фырчал, как настоящий моторчик, и с важным видом обходил дом, держа в вытянутой руке краснозвездный самолетик. Мари, казалось, была далека от мужских забав, она хлопотала по дому, но в какой-то момент, не удержавшись, присоединилась к игре. Ей нестерпимо захотелось испытать ту же радость, что испытывал ее младший сын, кружившийся вокруг нее с самолетиком. И тогда Мари, поглядев вслед маленькому летчику, быстро опустила глаза и тут же их подняла. В то же мгновенье рука мальчика, сжимавшая самолет, резко дернулась вниз и так же резко взлетела.
Получилось, пронеслась в голове Мари озорная мысль. Но Тима мигом пресек ее помощь:
— Мам, я сам, не надо.
— Сам, так сам, — понимающе вздохнула мать и вернулась к своим привычным домашним занятиям. Но теперь, что бы она ни делала, ее мысли были неотступно с ее мужчинами, продолжавшими увлеченно мастерить. Готовя заправку для борща или развешивая постиранное белье на сушилке, она нет-нет, да поглядывала в сторону комнаты, откуда доносился смех мужа и сыновей, и думала о том, что семейное счастье не может длиться вечно. А вечером позвонил в дверь посыльный из военкомата.
Провожая мужа на войну, Мари больше смотрела в небо, чем на супруга. В небе плыл косяк птиц, с холодных синих высот доносились заунывные печальные звуки, а Мари, задрав голову, жалела, как о чем-то самом важном в жизни, что лучше бы в небе сейчас летели не журавли, а самолеты. Вроде тех, что склеили ее мужчины, только настоящие, не пластмассовые, с бомбами и ракетами – летели бы бомбить тех, кого отправляют убивать ее мужа. Разбомбили бы самолеты неведомого ей врага, и тогда сама собой отпала бы надобность Мишке идти на войну… Мари было страшно за себя от этих мыслей, чужих и тяжелых, как команды прапорщика, командовавшего новобранцами, но она не отвела взгляда от перелетных птиц до тех пор, пока они не скрылись за горизонтом. А потом и муж уехал, коротко чмокнув ее на прощание.
*2*
Так Мари осталась одна с двумя мальчиками. Михаил звонил все реже, потом и вовсе перестал. С фронта приезжали раненые, некоторых из них Мари встречала в городе еще до войны, но никто ничего не слышал о ее муже. А в конце октября, когда облетели почти все деревья и лишь старая абрикоса под окном не спешила расставаться с листвой, словно еще наделялась на какое-то чудо, в город ворвался спецназ боевиков. Подобно здоровому человеку, неготовому к внеурочной смерти, город обмер под натиском внезапной оккупации. Хлеб-соль, с которым отдельные горожане встречали непрошенных освободителей, быстро кончился, стал пропадать из магазинов и киосков обычный хлеб, ночи становились все холодней, а рассветы безрадостней, и с первыми серьезными заморозками в доме Мари неожиданно поселился один из предводителей повстанцев, как он сам себя называл. Это был могучий майор, шумный и грубый, жизнелюбивый и злой – из той породы людей, для которых война мать родна или которыми на войне волей-неволей становятся, если удается вдруг выжить… Майор и сам, наверное, не смог бы объяснить, если б его спросили, почему он выбрал для временного пристанища квартиру Мари. Когда же это случилось, когда в ее дом с шумом, гамом, матом и запахом чужого пота солдаты внесли багаж незваного постояльца, Мари грешным делом подумала, что это Господь через зависть и козни ее недоброжелателей хочет ее испытать.
Привыкший повелевать и не встречавший серьезных отпоров майор сразу же принялся наводить свои порядки в доме Мари. Поначалу он содрал со стены фотографию Кожедуба и приклеил на ее место портрет чужого президента – того самого, которого в городе люто ненавидели почти все. Затем вояка обратил взгляд на женщину. Майору с первых минут понравилась Мари, ее синие глаза, белые руки и нескромная грудь, которую она напрасно прятала за складками просторного халата. Но майор и не думал за ней ухаживать. Утром он выпил кофе и спустился вниз, где его ждал автомобиль. Майора не было целый день, он вернулся к поздней ночи, когда мальчики уже спали, был заметно взвинчен и зол и с порога накинулся на Мари. Он взял ее силой, яростно бросив поперек кровати, даже не удосужившись толком раздеть и раздеться самому, впился в нее, как кобель, она не сопротивлялась, лишь опустила глаза – и в ту же секунду у него пропало желание, все опустилось. Обескураженный, он ударил ее по лицу и неловко слез с нее.
— Пошла вон! Завтра поговорим.
Вжав голову в плечи, волоча по полу спущенное белье, Мари ушла в детскую, в которой не то затаились, не то крепко спали ее сыновья.
На рассвете город бомбили и расстреливали из гаубиц – не то правительственные войска, не то силы боевиков.
На завтрак Мари подала постояльцу холодную овсянку и стакан молока, которое накануне купила детям.
— Что за бред! – вскипел майор, увидев молоко и овсянку.
— Газа в доме нет. И ни у кого нет. Ваши разбомбили газопровод.
— Молчать! – Майор саданул кулаком по столу. С минуту-другую сидел неподвижно, остывая. – Лучше придумай что-нибудь.
— Что я могу придумать? – пожала плечами Мари.
В кухню, пятясь бочком, вошел Сема. Он весь дрожал.
— Ма-ма. Я вспомнил. У нас есть это… Вот!
С этими словами мальчик, украдкой прижимая к сердцу крестик, протянул непослушными руками керосинку. Майор перехватил ее, отнял.
— Хм, дельная вещь. Откуда она у тебя?
— Отец нашел.
— А керосин?
— Там есть чуть-чуть.
— Ну, тогда, хозяйка, ставь чайник. И убери прочь от меня эту гадость, — майор с отвращением отодвинул от себя тарелку с овсянкой. Потом повернулся к мальчику. – А еще что-нибудь есть?
Сема молча вышел из кухни, а вернулся со склеенным самолетиком.
— Дерьмо! – выругался майор. Он вырвал у мальчика игрушку, швырнул на пол и растоптал.
— Зачем вы так? – заплакал Сема. – Это Тимкин любимый.
— Тебе мало самолетов, которые нас бомбят?! Пошел отсюда!
Майор немного успокоился лишь тогда, когда Мари поставила перед ним чашку с горячим чаем и тарелку с яичницей.
За едой майор сказал:
— Говорят, ты чаклунка. Я проверю. Если и впрямь это правда, то ты сделаешь так, чтоб у меня всегда стояло, когда я захочу тебя. А не сделаешь, убью твоих детей.
Слушая его, Мари молча уставилась на его чашку с чаем, над которой непокорным оселедцем поднимался пар. Под ее взглядом чашка сдвинулась с места и стала медленно приближаться к краю стола, за которым сидел майор. При словах «убью твоих детей» глаза Мари коротко вспыхнули и чашка, словно получив немого пинка, рванулась со стола вниз. Майор чудом успел среагировать – отпрянул в сторону, иначе чашка с кипятком угодила бы точно ему на мошонку.
— Хм, а ты и вправду чаклунка, — удовлетворенно хмыкнул майор. – Считай, проверку прошла.
На следующую ночь он разбудил мальчиков, поставил к ним в комнату караульного с автоматом, а сам за стенкой в холодной спальне до четырех утра терзал в грубых объятьях Мари. Потом решил перекурить.
— Гляди мне, — нервно затянувшись, напомнил он, — попробуешь только лишить меня мужской силы, мой человек мигом прикончит твоих отпрысков.
Майор отшвырнул от себя окурок и снова шагнул к кровати.
Он накинулся на нее с прежней одержимостью, то нависая над ней близко-близко, то удаляясь, точно качели. Всю дорогу, пока он ее имел, она была как бревно. Лежала с открытыми глазами, боясь, не дай Бог, их сомкнуть, и ничего не чувствовала.
— Что ж ты бесчувственная такая как камень! – взревел от ярости майор и вцепился ей в горло. Она по обыкновению не сопротивлялась, но в тот момент, когда он ее почти удушил, они вдруг кончили. Одновременно.
— Можешь ведь, сука, — счастливо зарычал он, переворачиваясь на спину.
В тот же день он со злорадством объявил:
— У меня для тебя сюрприз.
Он отвел ее на соседнюю улицу, состоявшую из двух десятков двухэтажных домов. Один из них майор забрал себе под штаб, а соседний дом отвел под тюрьму: наверху допрашивали, а под полом, в сырой темной яме, держали пленных.
Пленных было шестеро. Седьмым оказался Михаил. Его привезли на рассвете, а в полдень майор привел в тюрьму Мари.
— Можешь глянуть на него, так и быть, — сжалился он вдруг над ней.
Ступая вмиг ослабшими ногами, Мари сошла по деревянной лестнице вниз, в полутьме отыскала лицо мужа.
— Ты никого не предал? – спросила она.
— В следующий раз принеси мне клей, которым Сема склеивает самолеты, — усмехнулся он разбитыми губами. И, посмотрев на нее с безнадежной тоской, добавил: — Если ты мне не доверяешь.
— Миша, — потянулась было она к нему, но, больше ни слова не сказав, стала выбираться из ямы.
Вечером Мари вдруг сама напомнила майору о мужском долге. Он не удивился, решил, видно, что она хочет отблагодарить его за свидание с мужем.
Мари было все равно, что думал о ней этот солдафон. Начиная с этой ночи, она стала вести подкоп. За две минуты свидания с мужем она сумела разглядеть темницу, несмотря на царивший в ней полумрак. Лежа под пыхтевшим над ней майором, она безошибочно выбрала место в темнице для тайного хода и вообразила себе, как копает. Позволяя майору проникать в нее до таких глубин, о которых она боялась сказать даже мужу, Мари живо представляла себе, как долбит, вгрызается в землю, видела как наяву горсти сырой земли. Их и холодные камни, остатки корней, пахнущие гнилью, и личинки, скользкие, противные на ощупь, она, подавив в себе отвращение, загребала к себе и выносила прочь из ямы – так же мысленно, как и копала. Работа шла медленно. Каждый сантиметр лаза давался Мари с трудом, забирал у нее много сил. И чтобы восполнить их, зарядиться новой порцией энергии и не чувствовать себя слабой, чтобы снова и снова бросаться на землю – в воображении так же, как наяву – она стала доить майора. Незаметно для него она перехватила инициативу в сексе: не он, а она его трахала с того самого момента, как начала воображаемый подкоп. Она требовала от майора новых доказательств его мужской силы, она сношала его с затаенной одержимостью, по-хозяйски, не гнушаясь подбирать последние, сдавленные и вымученные вздохи и стоны…
Через одиннадцать дней и десять ночей ход был почти готов. Оставались считанные сантиметры земли, которые нужно было вырыть в воображении, но Мари потухла. Между ног все горело и давило так, будто ее истерзанную плоть набили камнями. Она, Мари, сама и набила… Майор окончательно выбился из сил, он был жалок и похож на загнанного зверька. Его пенис превратился в сморщенный стручок перца, который тщательно выварили и, отобрав из него всю горечь и остроту, вышвырнули вон. Взяв майора за руку, Мари напрасно сдавливала ее и впивалась в нее ногтями, надеясь, что если не секс, то, может быть, боль, которую она ему причиняет, добавит ей хоть малость сил. Но сил не прибавлялось. Мари лежала с открытыми глазами, упершись взглядом в воображаемый тонкий слой земли, отделявший ее от желанной цели. Мари не представляла, а точно знала, что было за теми последними сантиметрами земли.
Пройдя под фундаментом тюрьмы, подкоп должен был соединить яму с пленными со сточным коллектором, по которому можно было беспрепятственно добраться в старую часть города. Здесь стояли бедные дома, обветшавшие и наполовину брошенные жильцами. Сюда боевики наведывались редко, они предпочитали размещать свои базы и огневые точки в густонаселенных районах города, рассчитывая, что правительственные войска не осмелятся их бомбить. Но боевики просчитались.
В ночь со среды на четверг город бомбили, и одна бомба угодила в дом, в котором держали пленных.
— Накрыло твой ход, — мрачно ухмыльнулся майор. Поглядев в ее мигом побелевшее лицо, добавил: — А ты думала, я не в курсе? Ха-ха-ха! Я просто ждал, чем закончится твой хренов эксперимент. Начальству стало интересно, чем ты занимаешься, — он порывисто оглянулся – в открытую дверь спальни была видна противоположная стена соседней комнаты, на стене висел ненавистный Мари портрет. Майор снова в упор уставился на нее. – Чаклунка, бля. Теперь ты мне на хер не нужна, когда твоей магии гаплык.
— Ошибаешься, — стараясь говорить отстраненно и ровно, возразила Мари. – Эксперимент завершен лишь на три четверти. Последняя четверть самая важная. Ждет твоей очереди.
— Что ты несешь? Твоего подземного хода больше нет! Его разбомбили, бля, доблестные правительственные вояки. Все, лаз накрылся!
— Мое дело было тебя предупредить, — скривив губы в презрительной улыбке, Мари посмотрела поверх майорова плеча в дверной проем – на чертов портрет. – Не думаю, что он будет доволен, если узнает, что эксперимент сорван по твоей вине.
— Сука! – он наотмашь ударил ее по лицу, повалил на кровать и упал на нее в еще неясном стремлении не то кончить в нее, не то кончить ее…
Они опять занимались сексом – жестоко, без страсти, с одним единственным желанием – убить один другого. Мари неожиданно быстро устала и сдалась, вернув инициативу майору. Сцепив зубы, она терпела, содрогаясь от монотонных толчков его члена, вбирала в себя его холодный жар… и снова рыла подкоп. Копала, как одержимая, в воображении, но на этот раз не под тюрьмой, в которую угодила бомба, не в реальном мире, искалеченном войной, а в какой-то ничейной земле. Да, Мари понятия не имела, кому принадлежит та земля, которая вдруг явилась ей в воображении. Запредельная, неземная – земля ли она вообще? Но Мари, по большому счету, было все равно. Как не трогали и не пугали ее и те, кто заселял эту неведомую землю. Неподвластные пониманию даже в воображении, безымянные и бесформенные, они стояли и ползали у нее на пути. Мари чувствовала, что они ей помеха, оттого копала, копала с остервенением и надрывом, спеша предупредить любые их намерения. С какого-то момента, наступление которого она пропустила, Мари точно знала, куда приведет ее новый лаз, и в этот раз во что бы то ни стало хотела дойти до конца.
— Все, больше не могу, — вконец запыхавшись, объявил майор. – Какая-то ты сегодня особенно злоебучая. Может, ты опустишь глаза? Я не против.
Он попытался с нее слезть, но она грубо остановила: — Куда собрался? Будешь ебать меня, пока я эксперимент не закончу.
— Ты что, чокнулась?!.. Воды хоть принеси. Горит все внутри, спасу нет.
Она поднялась, прошла в комнату, оттуда на кухню. Возвращаясь со стаканом воды, Мари бросила мимолетный взгляд на портрет: там был ее враг. Тут она заметила на стене, где висел портрет, нечто такое, что ошеломило ее настолько, что она едва не перелила стакан с водой. От пола к портрету по стене устремилась кривая и зигзагообразная, как молния, трещина. Мари готова была поклясться перед кем угодно, что еще вчера вечером этой трещины не было. Может, от бомбежки, подумала женщина, продолжая взглядом изучать каждый изгиб трещины. Пусть даже от бомбежки. Все одно это хороший знак. Трещина остановилась сантиметрах в тридцати от портрета.
— Пить, — раздался голос из спальни. Звучал он обреченно и подавленно.
— Сейчас ты у меня напьешься, — ухмыльнулась Мари – зловеще и мстительно.
Она окинула взглядом комнату, словно прощаясь с ней. Комната опустела с того самого часа, как разбомбили тюрьму и Мари перестала копать подкоп, майор тогда отпустил часового и отпустил ее мальчиков, дозволив забрать их к себе Карине, бывшей ее нянечке. Майор снова позвал Мари, но она не торопилась, она будто что-то искала. Коснулась взглядом стула, на который была навешена Семина одежка, перескочила на стоявшую рядом коробку с Тимиными игрушками, пробежалась глазами по книжной полке, густо заставленной моделями самолетов и танков, вздохнув, опустила взгляд…
— Ага, вот она! – поставив стакан с водой на пол, Мари нагнулась и достала из-под Семиной кровати банку. На дне ее еще что-то оставалось. Неужели столько клея ушло на самолеты, удивленно покачала головой Мари. Затем вылила содержимое банки себе на ладонь и смочила внутренние стенки влагалища. «Пи-ить!» – словно умирая, в третий раз повторил майор. Мари подняла с пола стакан и, чувствуя, как между ног все слипается и холодеет, шагнула в полумрак спальни.
*3*
Они давно кончили, но теперь никак не могли расстаться друг с другом. Лежа на боку, майор смотрел на Мари широко распахнутыми от ужаса глазами, понимая, что отныне он приклеен к этой женщине навсегда. Самым дорогим, что у него было, приклеен. А она… Она с упрямой звериной настойчивостью отбирала у него последние его силы – и спала. Она спала с открытыми глазами, чтоб, не дай Бог, у него не опустилось. Во сне ей привиделось, что она наконец смогла выкопать тайный ход. Тот самый, что она начала рыть в ничейной земле. Стоило ей только представить, что ход уже есть, что он завершен, что в конце его маячит лицо, знакомое до боли и столь же ненавистное, как она, не выдержав многодневного напряжения, устав смертельно, внезапно закрыла глаза. У нее больше не было сил ни жить, ни воображать.
Она закрыла глаза, и в тот же миг трещина на противоположной стене комнаты стремглав рванулась к чужому портрету, прошла под ним, подобно подкопу, достигнув в конце концов потолка. При этом треснула не только стена, но и стекло на портрете – стекло разлетелось вдребезги, будто по нему ударили молотом или прикладом…
Михаил сидел в комнате на Семиной кровати и, как лялечку, покачивал на коленях жену. Мари спала, крепко забывшись в мужниных объятьях. Где-то за границей сна, еще в прошлой жизни, она очень ждала этого момента, и вот он вдруг настал – не то с восходом солнца, не то с наступлением наших войск, не то по чьей-то высокой милости… Михаил немного стыдился своих рук, которые, как ни старался, так и не смог отмыть от въевшейся земли. Неудивительно, ведь он так долго пробивался к свету.
Зато в доме все было чисто убрано, ни пыли, ни следов от чужих постояльцев, словно их и в помине не было. Спасибо сыновьям, особенно старшему. Это он навел такой замечательный порядок. Как новенький, на груди мальчика блестел золотой крестик – его, отца, подарок. Даже дневной свет казался особенным, словно его наконец очистили от дыма и порохового нагара… В дом вернулся довоенный мир и покой. Михаил что-то мурлыкал спящей жене, с некоторым трепетом поглядывая на старшего сына.
На место разбитого портрета Сема снова повесил фото Кожедуба, убрал за ненадобностью в кладовку старенькую керосинку, а затем, разобрав наскучившие самолеты и танки, сложил их детали в коробки. Благо клей, который нашел его отец, держал ровно столько, сколько ты сам того пожелаешь.
сентябрь-декабрь 2014